Венецкий стал прощаться.
— Вечер сегодня свободны? — спрашивал доктор.
— Нет, обещал одной старой знакомой Распольевой. На днях встретила барыня и пристала, чтобы сегодня непременно к ним. У них журфикс. Слово взяла. Должно быть, сегодня соберется много народу… Муж — важный чиновник. Вагоны устраивает для раненых теперь…
— Слышал… Ну, все равно, приезжайте этак часу во втором, что ли, к Палкину. Побеседуем и выпьем вместе, а?..
Неручный как-то особенно настойчиво просил Венецкого приехать, и Венецкий дал слово.
— И сам дивлюсь, что со мной делается, а если бы вы знали, Венецкий, как мне не хочется ехать туда! — снова заговорил Неручный, провожая приятеля. — А вы как?
— Я… Да, право, ничего особенного…
— А мне не хочется… Очень не хочется!.. — уныло прошептал доктор.
— Послушайте, Неручный, вам ведь можно… Откажитесь… — проговорил Венецкий и сам почему-то вспыхнул.
— За кого вы меня, юноша, принимаете? — серьезно проговорил Неручный. — Люди будут гибнуть, как собаки, а я буду лежать здесь и плевать в потолок, только потому, что у меня предчувствия скверные… Это, как говорит Матрена, даже довольно глупо! — засмеялся Неручный, пожимая Венецкому руку.
— Смотрите же, не надуйте. Приходите! — окликнул он еще раз приятеля на лестнице. — У Распольевых до часу довольно наскучаетесь. Верно, там будут предаваться патриотическим восторгам да передовые статьи излагать своими словами. Что же больше публике на журфиксе делать?
Венецкий отправился к себе в меблированные комнаты, купил по дороге манифест, прочел его и сел писать матери.
Он изливал ей свое горе и в конце только написал, что едет в действующую армию и дорогою заедет к ней проститься.
У Распольевых Венецкий застал большое общество за чайным столом. Дамы были все в черных платьях. Сама хозяйка была очень интересна в черном фае, гладко обливавшем ее маленькую, несколько вертлявую фигурку. Она что-то доказывала, жестикулируя маленькою ручкой в кружевном рукавчике, своей соседке, в то время, когда в столовой появился молодой краснощекий офицер, смущенно озираясь в незнакомом обществе и выискивая глазами хозяйку.
— Мосье Венецкий… Наконец-то! — приветствовала его Катерина Михайловна, пожимая ему руку.
Она очень мило поблагодарила его, что он сдержал обещание, назвала его фамилию, назвала несколько фамилий, которые он тотчас же забыл, и усадила его возле себя, обводя глазами чайный стол и заметив, что Никса в столовой не было.
— Читали, конечно, манифест?
— Читал…
— И что вы теперь скажете? — заметила она, бросая на него смеющийся, кокетливый взгляд.
Но пока он собрался отвечать, Катерина Михайловна уже рассказывала своей соседке о том, какое впечатление произвел манифест на графиню Кудаеву.
— Старуха плакала… плакала от умиления и написала патриотическое стихотворение.
Венецкий между тем разглядывал общество. Всё были самые приличные, бесцветные лица, которые вы встретите на любом из журфиксов в обществе чиновников средней руки. Было несколько военных, несколько дам, но преобладали чиновники, гладко выбритые, приличные чиновники с бакенбардами самых разнообразных фасонов. Разговор, разумеется, шел о манифесте и о войне, но напрасно Венецкий старался подслушать хоть одно слово искреннего увлечения во всех этих беседах, хоть одно восклицание, которое не отзывалось бы банальностью передовых статей. Все было прилично и умеренно. Находили, что теперь, когда «роковое слово произнесено» (это «роковое слово» целый день отдавалось в ушах Венецкого), не время рассуждать, а время действовать; рассказывали, что во многих департаментах чиновники делали пожертвования и надеялись, что война очистит атмосферу, причем тут же передавались довольно пикантные слухи о том, как один еврей получил подряд.
— О, это было великолепно! Это у нас только возможно! — заранее негодовал какой-то приличный молодой человек, желая заинтересовать своим рассказом общество. — Я знаю об этом из самых верных источников! — прибавил он, подчеркивая эти «верные источники». — Приезжает сюда один из героев и прямо к Наталье Кириловне… Она как-то устроила это дело и, говорят, взяла за это дело ни более ни менее, как… (рассказчик сделал паузу) как триста тысяч!
Эта цифра, произнесенная с таким выражением, с каким обжора говорит о любимом кушанье, оживила на минуту общество. Все взгляды устремлены были на рассказчика, и Венецкому показалось, что во всех этих взглядах мужских и женских глаз мелькнуло едва заметное выражение зависти, что этот значительный куш достался счастливице.
Тем не менее все, разумеется, сочли долгом выразить по этому поводу свое соболезнование, что у нас это возможно и что бедные солдаты, пожалуй, будут страдать.
«Оставили бы в покое хоть солдат!» — подумал Венецкий, слушая все эти разговоры.
Рассказ о трехстах тысячах вызвал подобные же рассказы. Один пожилой господин с седыми бакенбардами, с необходимыми оговорками и несколько понизив тон, рассказал таинственную историю о том, как другой известный подрядчик устроил дело и сколько он за это заплатил нескольким лицам, которые помогли ему.
Снова общее соболезнование, что «у нас возможны такие дела», и снова Венецкому показалась глубина лицемерия за всеми этими либеральными возгласами.
— Все это изменится… Война очистит атмосферу… О, она непременно изменит наши нравы! — либеральничал молодой человек, первый рассказавший историю о трехстах тысячах и потому чувствовавший себя некоторым образом героем журфикса. — Освобождая наших братьев, мы, конечно, освободимся и сами от наших пороков…